Главная > Юмор > Грешные записки
Грешные записки18-09-2014, 00:42. Разместил: Al13 |
Витек был истребителем. Сбили его как–то по–дурацки. Выполнил задание и возвращался домой. Шел на малой высоте. Снизу вслепую били зенитки. Шальной снаряд попал в Витькину машину и разорвался у него под задницей. Как дотянул до своих, как сел, как его вытащили из машины – ничего не помнил. Пришел в сознание только на третий день на операционном столе. Сквозь тошнотную дурноту услышал противный звук – кусочек металла упал в таз. – Двадцать седьмой! – услышал он низкий женский голос.–Жопа как решето… – И через короткую паузу, раздумчиво: – А вот что с этим–то делать?.. Куда же он с таким пеньком? И морда у парня больно красивая… Тяжелых сегодня много? – Трое, Фира Израилевна. – Это уже девчоночий голос, как отметил про себя Витек. – Скажи Василию Григорьевичу, – приказала Фира, – пусть сам их обработает. А я попробую пришить этому дураку его достоинство, там ведь не до конца перебито. Угораздило ж его… – И рассмеялась. А потом Витек лежал в палате и соображал, что же с ним произошло. До конца сообразить ему помогли товарищи по палате. Его историю ему рассказывали с веселым хохотом и похабными подробностями. Оборжавшись до слез, говорили, что один солдат пожертвовал Витьке часть своего достоинства: кровь–то ведь сдают, так почему же этим не поделиться! Вот Фира и пришила ему эту надставку. Так что с войны он вернется с припеком. Несмотря на разницу в возрасте, мы очень дружили с Витьком, и он мне, пацану, часто рассказывал о себе. Говорил, что есть у него невеста – самая красивая девчонка в районе. Показывал мне ее фотографию: смешное, курносое лицо. Но мне тоже казалось, что она действительно самая красивая на свете. Говорил, что у него есть тихая и добрая мама. А отца зарезал пьяный деревенский психопат. На Пасху напился и стал все крушить на своем пути. Витькин отец решил урезонить его по–хорошему. Тот и впрямь будто послушался. А потом вдруг ударил сзади Витькиного отца ножом. Да и попал точно между ребер в сердце. Отец сел на землю и тихо сказал: – Дурак же ты, Феденька… – И умер. Мать так и не вышла второй раз замуж. Не захотела, хоть и сватались многие. А по ночам Витек слышал, как она давилась слезами… Витек очень любил поговорить со мной. Я понимал, что ему нужен слушатель, который бы смог разделить с ним его боли и печали и не посмеялся бы над ними. Я был как раз таким слушателем. Витек не переставал говорить о своем идиотском ранении, о Фириной жалости, о невероятной по тем, а может, и по сегодняшним временам операции. И очень волновался: как все будет, когда заживут его интимные раны. Однажды Витек сказал, что его собираются выписывать, но хрен–то он тронется с места, пока не убедится, что все у него в порядке. Я толком не соображал, о каком порядке идет речь, но понимал, что для Витька это важнее жизни. – А нет – застрелюсь к едрене–фене, – шептал он мне на ухо. – Чтоб я к Вере говном явился?! «Вальтер» у меня в клумбе закопан. Тогда у многих в госпитале было оружие. Его приматывали бинтами под кальсоны. Я первый по разговорам и слухам узнавал, когда будет «шмон», и всех предупреждал. Они быстро отбинтовывали свои «ТТ», «браунинги», «вальтеры», и я их в охапке, как дрова, уносил в сад и закапывал под яблоней. У меня там был тайник. А Витек свой «вальтер» закопал сам, и я знал, что он точно застрелится, если не будет «порядка». И вот как–то Витек отозвал меня в сторону и сказал, что Фира сама предложила ему убедиться, что не зря она возилась с ним целых три с половиной часа. – Я, говорит, – шептал мне Витек, – сама его вернула к жизни, сама и опробую. Договорился я с Фирой. Понял? Завтра, говорит, садись в общую очередь на прием и жди вызова. Во дает Фира! Фира Израилевна была огромной и красивой. Этакая огненно–рыжая валькирия. Как говорили о ней раненые, сначала в палату минут пять Фирина грудь входит, а уж потом она сама. Фира не стеснялась в выражениях. Говорила громко и гулко. Хирургом она была потрясающим. О чем она тогда с Витьком договорилась, я опять же толком не понял, но чувствовал, что это очень важно для него и что это – тайна для всех. Только мне доверил свою тайну Витек, и я должен держать язык за зубами. На следующий день я с трудом досидел в школе последний урок. В госпиталь бежал бегом. Поскорее хотелось узнать, как дела у моего. Очень мне не хотелось, чтобы он застрелился. В госпитале творилось что–то странное. Врачи бегали по коридорам и орали на раненых: – Прекратите ржать, немедленно прекратите ржать! – Пожалейте хоть сами себя! Швы у вас, у идиотов, разойдутся! Черт бы вас побрал! Громче всех грохотала Фира: – Молчать! Палец им покажи, коблам! Я вас заново сшивать не собираюсь. – Но сама, не выдержав, закатилась в припадке хохота: – Ох, вот дура! На свою голову… Ох! Ох! – И, схватившись за живот, убежала к себе. – Иди к своему – он там зубами всю подушку порвал, – сказал мне кто–то. – Ну, Фира! – И, лязгнув золотыми зубами, взвыл по–собачьи, замахал, как ребенок, руками. – Не могу! – И скрылся в сортире. Я вошел в палату. На кровати сидел серый Витька. – Ты что, Витек? – Пойдем, – сказал он. – Давай лучше в окно, а то они опять начнут… Мы вылезли в сад, сели на траву. – Понимаешь, Швейк, я сделал, как уговорились. Сел со всеми в коридоре. Жду. Вызывает. «Ну, пришел, красавец? Давай проверим результаты усилий отечественной медицины. Раздевайся». Снял я пижаму за ширмой. «Выходи», – говорит. Вышел я, а она как распахнет халат, и вся голая. У меня аж горло перехватило. Я и не чувствую ничего, а она говорит: «Ну вот, Витюша, все у тебя в порядке, я после войны на тебе диссертацию защищу. Ну, счастливо! Невесте – привет». Запахнула халат, взяла меня за загривок, дала под зад, я и вылетел в коридор. Только я не заметил, что она мне пижаму на «хозяйство» повесила. Так я и дошел до палаты с пижамой на… А в коридоре–то народу полным–полно… Ну и началось! Сволочи! – Витек, да пусть ржут. Главное–то – все в порядке. Витька посмотрел на меня своими огромными голубыми глазами, упал навзничь в траву и зашелся в хохоте: – Ну, Фира! «Невесте – привет»! А пижаму–то… А я–то по всему коридору… С пижамой… А в коридоре–то полно… А?! А я с пижамой… Во кино! Через несколько дней Витька выписали. Провожать его высыпал весь госпиталь. Никто не смеялся, только улыбались. Витек бросил вещмешок в кузов грузовика и сам ловко запрыгнул в него. Машина тронулась. Вдруг Витек метнулся к кабине и забарабанил по ней: – Стой! Стой! Он смотрел куда–то вверх. Все повернули головы. В окне третьего этажа стояла огненная Фира и улыбалась. Витек уехал. В отпуск. По ранению. *** – Лева, – говорит мне Покровский, – сейчас идет детский спектакль. Я партизан. Немцы только что допрашивали меня, пытали. Исщипали, сволочи, всего. Сейчас я им отомщу и провожу тебя. А–а! Вот они сейчас получат, смотри. Освещается сцена. Немецкий штаб. За столом сидят эсэсовцы в черной форме с черепами и повязками на рукавах со свастикой: Михаил Державин, Всеволод Ларионов и Леонид Каневский. Покровский прижимается к кулисе и тихо, но очень целенаправленно начинает шептать: – Немцы, немцы, среди вас еврей… Слышите, немцы, среди вас еврей. Каневский начинает трястись от хохота и сползать под стол. Два других эсэсовца надвигают фуражки на глаза и начинают подвывать. А Саша упорно продолжает: – Немцы, немцы, у вас под столом еврей… Немцы, под столом еврей. Все «фашисты» и за столом, и под столом всхлипывают, хрюкают, скулят… Ларионов сквозь зубы цедит: – Закройте занавес, закройте… не могу!!! Занавес пошел. Заседание штаба не состоялось. – Все, – сказал Саша, – отомстил я немецко–фашистским палачам. Пойдем к Анатолию Андреевичу. Только ни ему, ни Эфросу ни слова, а то они мне такое устроят!.. Пойдем. *** А еще Саша отличился, когда выпускали спектакль «Семья» по пьесе Попова. Это про семью Ульяновых. Володю–гимназиста играл Г. Сайфулин, брата Александра – Покровский, а С. Гиацинтова играла мать. И вот сдача спектакля. В зале все: и министерство, и главки, и райком, и горком, и все другие «комы». В обязательных черных костюмах, при галстуках – мужчины и дамы с косами, уложенными, как нимбы у святых (сравнение сомнительное, я понимаю). Начинается сцена, когда Александр Ульянов после каникул собирается в Петербург готовить покушение на царя. Покровский, стоя на середине сцены, собирает чемодан. Вбегает золотоволосый, курчавый Володя. Сборы брата для него неожиданность. – Саша, ты куда? А Саша, спокойно укладывая вещи в чемодан, отвечает: – В Ленинград. – Куда, куда?! – широко открыв глаза, спрашивает Володя. – В Ленинград, в Ленинград, – опять же спокойно отвечает брат. Сайфулин взвыл, показал зрителям пальцем на брата и убежал со сцены. А из–за кулис был слышен голос Гиацинтовой, которая давилась от смеха: – Не пойду я на сцену! Не пойду! Пусть он уезжает, куда хочет! Не пойду!.. А Саша, ничего не понимая, стоял один на сцене и продолжал тупо складывать вещи в чемодан. Из зала раздался обреченный голос Колеватого: – Занавес закройте, пожалуйста… Черные костюмы и нимбы мрачно покидали зал… А царя, как известно, все равно убили. *** Еще у меня было три кликухи — Швейк, Артист и Седой. С Артистом, кстати, история самая странная. Вы помните, как 60 тысяч пленных немцев вели по Садовому кольцу? — С трудом. — Однорукий сержант с рукавом, заколотым булавкой, меня усадил на стойку от ворот. Я принялся какому–то немцу орать: "Эй, посмотри на меня!" Сержант усмехнулся: "Что, знакомый?" — "Да" — "Ну, ты артист…" Рядом стоял кто–то с нашего двора. И прилипло. — Сказки, Лев Константинович. — А я вам докажу. Толпу немцев охраняли конвоиры со штыками и конная милиция. Следом ехали поливальные машины. Мы–то думали — символ. Оказалось — необходимость. Пленных перед этим накормили салом. Они какались на ходу. Все это надо было смыть с мостовой — и поливальная машина подогнала к моим ногам немецкий погон. Вот он, держите. Не бойтесь, я отстирал еще тогда, в 1945–м. — Мы слышали про вашу коллекцию странных вещичек. Там и блохоловка была. — Я всем показываю — а потом у меня прут. Блохоловку тоже сперли. Вот вы уйдете, наверняка чего–то недосчитаюсь. Погона, например. Сейчас поведаю историю, снова скажете — "не может быть". Получаю посылку из Америки. Катя, которую знать не знаю, пишет: "Посылаю вам бинокль, принадлежавший Мопассану. Выпущен был к открытию Эйфелевой башни. Держа его в руках, Мопассан произнес знаменитое: "Какая изящная штучка по сравнению с этим чудовищем, которое давит на мозг своей пошлостью…" Вот бинокль. *** — К вам липнут приключения. Даже если половину придумали, как говорит Гафт. Второго такого актера знаете? — Нет. Гафт сочинил про меня эпиграмму: Актер, рассказчик, режиссер – Но это Леву не колышет. Он стал писать с недавних пор. Наврет, поверит — и запишет. Вернуться назад |